Иисус был вполне человек. Возможно, он сам верил, что он все то, что он о себе говорил; но то, что он не был всем тем, что он о себе говорил, абсолютно несущественно, поскольку он был  человек — и поскольку суть его учения не обусловлена его божественностью.

 Именно индивидуальное в нас заставляет нас относиться с подозрением к мерам, которые мы одобряем. Мы способны поставить себя на место тех, кто их не одобряет. Индивидуальность — это канал, посредством которого индивиды могут сообщаться друг с другом. Это пропуск к другим индивидам. Но цель фашизма как раз и состоит в разрушении этого важнейшего свойства — взаимообщения индивидуализированных разумов. Фашизм и воображение есть вещи несовместимые.

 Именно эта противоестественная роль в ответе за типичные для многих так называемых «авангардных» художников проявления комплекса вины; за попытки творца всеми силами изгнать себя из своего творения, свести произведение до статуса некой игры, в которой должно быть как можно меньше правил. Картины, где все краски, формы и фактуры — дело случая; музыка, где объем обязательной для исполнителя импровизации превращает композитора в полное ничто; романы и поэтические произведения, где взаимное расположение слов и даже целых страниц абсолютно произвольно. Научной основой для такого искусства, в котором действует один закон — как карта ляжет, служит, вероятно, широко известный и превратно понимаемый принцип неопределенности; другой источник — абсолютно ошибочное представление о том, что отсутствие вмешивающегося — в нашем повседневном понимании «вмешательства» — Бога означает бессмысленность существования. Такое искусство, несмотря на всю его скромность и ненавязчивость, на поверку оказывается нелепо высокомерным.

 И наконец, в каком-то парадоксальном смысле мы обретаем свободу воли, именно живя в обществе. На самом очевидном уровне это обнаруживается на примере итогового решения некоего комитета: хотя это необязательно то решение, к которому некоторые отдельные его члены пришли бы «по своей доброй воле», оно действительно являет собой известную свободу человеческой воли в целом перед лицом детерминирующей ее, на первый взгляд, биологической системы. И в этом, быть может, и есть глубочайшая психологическая притягательность, которая заключена для индивида в обществе; хотя наиболее примитивный индивид, живущий в каждом из нас, склонен воспринимать взгляды и убеждения других людей как в чем-то ему враждебные и его притесняющие, иной, глубинный интеллект, также присущий каждому, отдает себе отчет в том, что из этого конфликта произрастает большая свобода для всех, плодами которой в конечном счете пользуется каждый.

 И наконец, это образование сокрушит нашу последнюю ребяческую веру в загробную жизнь, веру, через которую, как через дыру в худом ведре, потихоньку вытекает реальная жизнь. Если смерть абсолютна, то абсолютна и жизнь; жизнь священна; доброе отношение к другой жизни — основа основ; сегодня — больше, чем завтра; день торжествует над ночью. Делать — значит «сейчас», значит жить; смерть «делать» неспособна.

 Индивидуальное перед лицом целого: моя ничтожность перед лицом всего, что существовало, существует и будет существовать. Мы почти поголовно все карлики, и у нас типичные для карликов комплексы и особенности психологии — чувство неполноценности, компенсирующееся хитростью и злобой.

 Индивидуальность равно необходима, чтобы ощущать боль и испытывать удовольствие. Все многообразие боли и удовольствия служит одной общей цели — выживанию материи. Всякая боль и всякое удовольствие есть отчасти то, что они есть, поскольку переживаются индивидуально — и поскольку, являясь функциями индивидуального, имеют свой конец.

 Индифферентность процесса к индивидуальным объектам, этот процесс составляющим; «Бог» как  ситуация, а не как  личность; «Бог», который не вмешивается; слепая одержимость заботой о бесконечности — все это, казалось бы, обрекает наш человеческий мир на нестерпимую обездоленность. Но даже и здесь можно выискать доказательство некой вселенской симпатии. Неужели непонятно? Своим небытием (исходя из нашего понимания бытия), своим невмешательством «Бог» служит нам предупреждением, что homo sapiens, точно так же, как любая иная форма материи, — не  необходимость, но случайность. И если вдруг наш мир, а заодно с ним и все мы, будет истреблен, целое не пострадает. Какое безумие, какое заблуждение, унаследованное нами от наших древнейших предков, полагать, будто, расточая благодарность, мы можем повлиять на ход событий; будто все эти человекоподобные проекции нашего собственного стремления принимать желаемое за действительное могут вмешиваться в процесс нам во благо!

 Иоанн Скот Эриугена: Бог от века не знает всего себя. Если бы он знал всего себя, он мог бы дать себе определение, он был бы пределен. Но все, что он знает о себе, — это то, что он сотворил. Сотворенное — его знание, потенциально возможное — его тайна: тайное в нем и для него. Все это в равной мере относится и к человеку.

 И поскольку все труднее становится одолеть немо, переключая внимание на явления внешнего мира, мы все больше поворачиваемся к камерному личному миру, в котором мы живем, — к друзьям, родственникам, соседям, коллегам. Удастся нам победить немо хотя бы здесь — это уже что-то; вот откуда берется нынешняя одержимость потреблением напоказ, стремлением ни в чем не отстать от Джонса или Смита, постоянным доказыванием нашего превосходства, пусть даже на самом абсурдном и ничтожном уровне — в умении управляться с клюшкой для гольфа, в приготовлении итальянских блюд, в разведении роз. Отсюда наше маниакальное пристрастие к азартной игре во всех ее видах и формах и даже наша чрезмерная защищенность на вещах, которые сами по себе прекрасны и замечательны, — как, например, более высокая оплата труда или более здоровое и образованное подрастающее поколение.

 Искусство — всегда целый комплекс за пределами науки. Оно на голову выше всех вместе взятых компьютеров. Можно, предположим, заложить в компьютер вкусовые пристрастия тысячи любителей музыки, с тем чтобы машина затем сочинила «их» музыку; но это значило бы отказаться от важнейшего принципа: произведение искусства — это прежде и превыше всего то, что способен создать только один человек. Это некое утверждение, которое делает один наперекор всем, а не утверждение, которое делает один на потребу всем.

 Искусство как ничто другое способно одержать победу над временем — и следовательно, над немо. Оно формирует вневременной мир всеобъемлющего интеллекта (ноосфера по Тейяру де Шардену), где каждое произведение искусства современно и настолько бессмертно, насколько вообще какой-либо объект в мироздании, не обладающем бессмертием, может быть бессмертным.

  Искусство последних лет слишком часто оказывалось обусловленным настоятельными требованиями немо. Какие отчаянные поиски уникального, неповторимого стиля — и как часто поиски эти ведутся в ущерб содержанию! Гений, конечно, способен убедительно решить обе задачи сразу; но множество умеренно одаренных современных художников пали жертвой своей собственной «торговой марки». Этим и объясняется невероятное изобилие стилей и техник в нашем столетии — и столь красноречивое соединение экзотичного способа подачи и тематической банальности. В былые времена художники устремлялись к центру; теперь они отлетают к периферии. Результат: наше новейшее рококо.

 Искусство, самое примитивное, есть выражение истин, которые для науки выразить оказывается слишком сложно — или неудобно. Это не значит, что наука в чем-то ущербнее искусства, просто у них разное назначение, и они по-разному используются.

 Искусство сегодня вынуждено обеспечивать все то, что в былые времена обеспечивалось невежеством и неудовлетворительными социальными и физическими условиями жизни: незащищенность, насилие и произвол случая. А это уже извращение подлинной функции искусства.

 Искусство, сосредоточенное на внутреннем мире чувств, превращается, таким образом, в замаскированный автопортрет. Повсюду, словно в зеркале, художник видит себя самого. От этого страдает техническое совершенство искусства; мастерство ставится в один ряд с чем-то «неискренним» и коммерческим: и что еще хуже, в попытке спрятать ничтожность, заурядность или алогичность своего внутреннего «я» художник порой намеренно вводит элементы заведомо темные или двусмысленные. В живописи и музыке прибегнуть к этому проще, чем в литературе, поскольку слово — более точный символ, так что псевдодвусмысленность и ложная многозначительность в общем и целом распознаются в литературе скорее, чем в других разновидностях искусства.

Искусство — стенография человеческого знания, плавильный тигель, алгебра, неимоверная конденсация, если это искусство великое, целых галактик мыслей, фактов, воспоминаний, переживаний, событий, разнообразного опыта — конденсация до десятка строк в «Макбете», до шести нотных линеек у Баха, до квадратного фута холста в картине Рембрандта.

 Искусству чем дальше, тем больше приходится выражать то, что думает и чувствует ненаучная интеллектуальная элита мира; оно — для вершины пирамиды, для образованного меньшинства. Пока главными плацдармами для интеллектуального выражения и основными путями для высказывания личных взглядов на жизнь оставались теология и философия, у художника еще была возможность сохранять более или менее тесный контакт с публикой. Но теперь, когда искусство стало главным способом самовыражения, когда богослов-философ преобразовался в художника, разверзлась гигантская пропасть.