Наука — это то, что может или могла бы сделать машина; искусство — то, чего машине не сделать никогда. Это просто определение того, чем искусству следует быть и чем оно непременно должно быть для человечества; это вовсе не отрицание уже доказанного факта, что наука отлично может справляться с производством продукции, которая вполне способна сойти за искусство.

 Научный ум, проявляющий себя как абсолютно научный, проявляет себя как ум ненаучный. Мы сейчас в такой фазе истории, где научный полюс занимает господствующее положение; но где есть полюс, там есть и противополюс. Ученый раскладывает на атомы — значит, кто-то должен синтезировать; ученый извлекает — значит, кто-то должен скреплять воедино. Ученый занимается частным — значит, кто-то должен заниматься общим, универсальным. Ученый дегуманизирует — значит, кто-то должен гуманизировать. Ученый пока, а может, уже и на веки вечные, отворачивается от недоказуемого; и кто-то должен повернуться к нему лицом.

 Национализм — это низменный инстинкт и опасное орудие. Возьмите любую страну и отнимите у нее то, чем она обязана другим странам, а после гордитесь ею, если сможете.

Начало и конец суть одно и то же. Даже спящие — труженики.

 Наша вселенная лучшая из возможных, потому что не может включать в себя никакой земли обетованной; никакого места, где мы могли бы получить все, о чем мечтаем. Мы созданы желать: без желаний мы как ветряные мельницы в мире, где не бывает ветра.

 Наша галактика может свернуться или рухнуть сама на себя — красное смещение сменится голубым. Все галактики вместе, возможно, напоминают то расширяющееся, то снова сжимающееся сердце, и в прохладных межзвездных участках прорастают споры рода человеческого; сердце, расширяющееся и сжимающееся, пока не замрет окончательно в осеннем коллапсе. А может, они расширяются вечно.

 Наша одержимость идеей гениальности приводит нас к очередному заблуждению: будто бы человек — это стиль. Но подобно тому, как в физике мы начинаем постигать пределы нашего знания — что мы узнать можем, а чего не сможем никогда, — в искусстве мы изощрили технику до последних пределов. Чего мы только не перепробовали — все экстремальные способы употребления слов, все экстремальные способы употребления звуков, все экстремальные способы употребления формы и цвета; теперь остается только употребить их все в пределах уже разработанных экстремальных способов. Мы пропахали все наше поле и оказались на краю. Теперь нам предстоит вернуться назад — изобретать для себя какое-нибудь иное занятие, чтобы снова не пахать поле до самого края.

 Наша чрезмерная почтительность к пред-взрослым — отчасти пережиток тех времен, когда физическая энергия и сила этого возраста обладали повышенной ценностью с точки зрения выживания; когда все зависело от умения убивать и резво бегать; и отчасти это симптом нашего неукротимого желания стать безвозрастными.

 Наше общество требует от художника так жить и такому образу художника соответствовать, точно так же, как, изнывая от скуки и конформизма, оно понуждает его создавать «чернушное» искусство и «чернушные» развлечения. С точки зрения общества, художник, испытывающий на себе такой диктат и такому диктату подчиняющийся, выполняет полезную функцию. Но, по моему твердому убеждению, такая функция не есть функция искусства.

 Наше пристрастие к старине или к тому, что потенциально может стать стариной, заметно влияет на наши суждения о произведениях искусства — и даже на наше отношение к таким вещам, как древние окаменелости, — но не влияет, как правило, на наши суждения о других предметах. В камне — всего-навсего долговечность материи; в произведении искусства — долговечность человека, некоего имени или безымянного человеческого существования: клеймо — отпечаток большого пальца под ручкой глиняного сосуда минойской культуры.

 Наше удовольствие и наша боль, наша радость и наша зависть что ни час сообщают нам, удерживаем ли мы равновесие или срываемся вниз. Мы живем в лучших из возможных для человечества миров, потому что так мы приспособлены и так усовершенствованы, что иным этот мир для нас быть не может; лучше и счастливее всего мы чувствуем себя в ситуации натянутого над землей каната, при условии, что мы можем совершенствовать свое мастерство по мере того, как поднимаемся все выше и выше. Высота в этой ситуации принципиально определяется нашей способностью к саморазрушению. Чем выше мы взбираемся, тем устойчивее — а что такое устойчивость, как не форма равенства? — мы должны становиться. Иначе сорвемся.

 Наши нынешние образовательные системы — полувоенные. Их цель — поставлять верных слуг и солдат, которые беспрекословно подчиняются и заведомо принимают навязываемую им подготовку как наилучшую из всех возможных. Наибольшего успеха в государстве добиваются те, кто наиболее заинтересован в том, чтобы продлить существование государства в неизменном виде; одновременно это те, в чьей власти контролировать систему образования, в частности обеспечивать условия, при которых желательный для них «продукт» этой системы был бы отменно вознагражден.

 Наши построенные на стереотипах и стереотипы плодящие общества вынуждают нас чувствовать себя все более одинокими. Они навязывают нам маски и отлучают от наших подлинных сущностей. Мы все живем в двух мирах: в старом, обжитом, антропоцентричном мире абсолютов и в суровом реальном мире относительностей. Эта последняя, относительная, реальность вселяет в нас  ужас, изолирует и уничижает нас.

 Наш мир может, допустим, показаться более безопасным, зато другой — более увлекательным. Наш мир может показаться более сведущим, а другой — полным тайн. В нашей эпохе нет ни одного очевидного специфического преимущества, которое нельзя было бы уравновесить каким-либо иным специфическим преимуществом другой эпохи.

 Не «быть», а «обладать» к нашему времени. Вот заветный ключ к нашему времени.

 Недалек тот час, когда эволюция пойдет по новому пути. На повестке дня переориентация цели; переакклиматизация человека. Исчезнет рабочая рутина — значит, исчезнет и противополюс многого из того, что мы сейчас воспринимаем как удовольствие. Большинство из нас, если подходить с мерками капиталистической или laissez-faire-ЭKOHОМИКИ, выйдут из употребления, превратятся в устаревшие машины, которые работают на топливе, уже не существующем в природе; подобно кадровым военным, застигнутым врасплох внезапно и навсегда воцарившимся миром.

Недаром женщины чаще выступают зачинщиками семейных ссор: они лучше мужчин понимают человеческую природу, лучше понимают все таинственное и непостижимое и лучше понимают, как сохранить страсть живой. Какими бы сугубо биологическими причинами ни объяснялась менструация, это еще и самый эффективный механизм воссоздания страсти; да и женщины, упорно сопротивляющиеся эмансипации, тоже знают, что делают.

 Не должно быть так, чтобы человек был превыше всего необходим обществу; нужно, чтобы человек был превыше всего необходим себе самому. Он не может считаться образованным, пока не подверг анализу свое «я» и не усвоил общезакономерный психологический механизм. На сегодняшний день обучение направлено на «персону», а не на подлинное я. Персона же состоит из множества наслоений разной степени затвердения, которые скрывают то, что я действительно чувствую и что я действительно думаю. Само собой разумеется, мы все неизбежно выступаем в роли той или иной персоны, но вовсе не разумеется, что нам следует до такой степени скрывать наше подлинное «я», как того требуют нынешние общества и ныне существующие образовательные системы. Нам следует учить не конформизму (с этой задачей общество справляется автоматически), а тому, как и когда следует конформизму противостоять.