Обе крайние политические доктрины пришли к осознанию того, что  зависть создает условия для более легкого манипулирования Многими. Правые находят в ней  оправдание репрессиям, цензуре и деспотии; левые — революциям и подрывной антиправительственной деятельности. Разбушевавшаяся толпа — это оправдание военной диктатуры, и наоборот.

 Обе мировые войны были войнами между обществами, где главенствующую роль играли подростковые эмоции. Восток и Запад, пребывающие в несчастливом и страстном брачном союзе в доме, имя которому мир, оба черпают жизненную силу и энергию в своей взаимной любви-ненависти. Они провоцируют, будоражат, интригуют друг друга. Стимулируют друг друга самыми разными способами, только не экономическими.

 Образование — наиважнейший из всех видов общественной деятельности, и потому оно подвергается наибольшему третированию со стороны той властной системы, которая ему современна, — религиозной, если речь идет о средневековье, или политико-экономической, если брать последние сто с чем-то лет. В сущности, с возникновением великих религий в первом тысячелетии образование непрестанно подвергалось жестокой тирании. Во многих отношениях образовательные теории древних более современны» — не так изуродованы в угоду политической и экономической необходимости, — чем теории, пришедшие им на смену, и те три дополнительные цели, на которые я хочу указать, придуманы не мной. Они были выдвинуты в III веке н. э. философом-неоплатоником Плотином. Он настаивал на необходимости образования внешнего — гражданского и общественного; внутреннего — личностного и направленного на самораскрытие; и, наконец, синоптического, сводного — образования, которое позволило бы открыть или хотя бы приоткрыть для ученика человеческое существование во всей его сложной цельности. Здесь не место подробно останавливаться на деталях такого триединого образования, но некоторые общие задачи и проблемы обрисовать необходимо. Первое и самое труднопреодолимое на практике препятствие при внедрении единой во всем мире образовательной программы — это, конечно же, национализм.

 Общественная значимость, которую мы все-таки признаем за сексом, определяется в большой степени этой запретительно-разрешительной напряженностью: нашим опытом постижения, что есть заслуженно — незаслуженно, законно — незаконно, личное — публичное, вызов — покорность, бунт — конформизм. И во всех подобных ситуациях множество свидетельств поддержки «от противного». «Моральность» нападает на «аморальность» и получает от этого удовольствие и приток энергии; «аморальность» пытается дать отпор или уклониться от «моральности» и, в свою очередь, получает удовольствие и приток энергии от этого отпора и этого уклонения.

 Общественному застою наиболее подвержены общества «крайнего» типа — «крайне» справедливые или «крайне» несправедливые, а всякий застой неизбежно разрешается одним из трех способов: война, упадок или  революция.

 Обществу нужны некие обязательные для всех нормы и правила, как машине нужны смазка и притертость деталей. Но многие общества требуют единообразия, конформизма как раз там, где, наоборот, полезнее был бы нонконформизм, и допускают нонконформизм там, где его следовало бы запретить. В обществе нет ничего ужаснее, чем неумение соблюдать общие для всех нормы и правила, равно как и злоупотребление этим желанием.

 Общечеловеческое образование должно повсюду внедрить в сознание каждого идею единства ситуации: то, что у нас общие трудности и общее существование, общее право на компенсацию, как и общие оправдание и справедливость. Как следствие такого образования, дети должны научиться видеть изъяны в обществе; когда же мы из националистических соображений учим их притворяться, что дурные вещи хороши, мы учим их учить других тому же. У дурного урока долгая жизнь.

 Объективная красота — разумеется, миф: миф очень удобный, без которого невозможно было бы обучать искусству и постигать «науку» художественного восприятия, и миф, кроме того, очень человеческий, поскольку для того, чтобы обнаружить в объекте объективную красоту, нужно попытаться пробудить в себе лучшие чувства, на которые представители человеческого рода способны. Все великие произведения искусства — это, так сказать, светские иконы, и видеть их объективно значит совершать светский обряд причащения.

Обычай и  природа не согласуются друг с другом, ибо обычай Многие сами себе установили, природы не разумея.

 Обычные мужчина и женщина живут в удушающем смоге навязанных обществом мнений. Они утрачивают всякую независимость суждений и всякую свободу действия. Чем дальше, тем больше они воспринимают себя некими узкоспециальными функциями, винтиками, у которых нет ни потребности, ни права претендовать на что-то еще, кроме выполнения отведенной им роли в экономической машине — структуре общества. Гражданское чувство попросту атрофируется. Пусть с преступностью борется полиция, это их дело, а не ваше и не мое; пусть отстаивают свои права обделенные, это их дело — не ваше и не мое; пусть городским управлением занимается глава муниципалитета, это же его забота — не ваша и не моя. Вот и получается, что городское население все прибывает, а настоящих граждан в городах становится все меньше. То, что некогда началось в пригородах, доползло уже до самого сердца города.

Огонь и вода вместе довлеют всему прочему и  друг другу, а каждый в отдельности — ни самому себе, ни чему-либо другому. Ни один из них не может получить полное преобладание: как только наступление огня дойдет до крайнего предела воды, иссякает его  пища, и наоборот. Как только одно прекращает движение, останавливается, так сразу на него набрасывается то, что осталось от другого. Если бы хоть один из них мог быть побежден, то ничто из ныне существующего не было бы таким, как сейчас. Итак, огонь и вода довлеют всем всегда до максимума и минимума в равной мере.

 Один из характерных симптомов этой победы — отношение художника к своей подписи на произведении. Привычка подписывать свои произведения начала входить в обиход еще у древних греков, и, как не трудно догадаться, наибольшее распространение она до сих пор имеет в самом рассудочном из искусств — литературе. Однако уже в эпоху Возрождения многие художники не чувствовали большой нужды ставить свою подпись; и даже сегодня существует традиция анонимности в таких прикладных искусствах, как изготовление художественного фарфора или мебели, то есть там, где собственное художественное «я» эксплуатировать сложнее всего.

 Однако все эти одиночества — часть нашего взросления, нашей первой вылазки за знакомый порог в одиночку, часть нашей свободы. Ребенка от страха и одиночества в подобном случае оберегает воздвигнутый вокруг него ложно добренький и простенький мираж. Взрослея, он идет за порог — в  одиночество и реальность, и там он уже сам строит для себя реальную защиту от одиночества — из  любви, и дружбы, и своего неравнодушия к ближним.

 Одним из следствий нашего нового осознания смерти должен был стать и стал тревожный размах как национального, так и индивидуального эгоизма — какая-то лихорадочная погоня за удовольствиями, будь то товары или ощущения, пока все не прикрылось раз и навсегда. История, без сомнения, отметит, что эта погоня и точно была наиболее поразительным явлением третьей четверти нашего столетия: ведь не экономические условия спровоцировали нынешнюю неутолимую жажду тратить и наслаждаться, невзирая на историческую ситуацию, а вдруг, во всей ее наготе открывшаяся взору смерть: именно в этом причина экономических условий, девизом которых стал лозунг «Мы завтра все умрем».

Одно-единственное Мудрое называться не желает и желает именем Зевса (бога).

 Одно из самых глубинных удовольствий, которые доставляет нам трагедия, сводится попросту к тому, что мы сами уцелели; трагедия эта могла ведь случиться и с нами, но не случилась. Трагедия не только дарит нам опыт сопереживания, но и, вслед за тем, радость выживания.

 Он верит, что единственная цель человека — удовлетворение и что это наилучшая цель, поскольку она недостижима. Ибо прогресс видоизменяет, но не уменьшает количественно врагов человеческого удовлетворения.

 Он живет в чудом уцелевшем, но вечно подверженном риску не уцелеть мире. Все сущее в нем уцелело вопреки тому, что могло и не уцелеть. Всякий мир есть и всегда будет Ноевым ковчегом.