В настоящее время почти все наше образование преследует две цели: добывать богатство для государства и средства существования для индивида. Стоит ли удивляться, что общество одержимо деньгами, если весь характер образования, кажется, прямо указывает, что эта одержимость и нормальна, и желательна.

 В научном смысле мы больше знаем теперь друг о друге, и в то же время, словно удаляющиеся галактики, мы, каждый из нас, становимся все более одинокими, далекими друг другу. И потому многие из нас сосредоточивают все усилия — в очевидно бессмысленной и явно (даже чересчур явно) ненадежной вселенной — на том, чтобы извлечь для себя как можно больше удовольствия. Мы поступаем так, будто родились в камере смертников; будто нас приговорили к эпохе опасности, к неотвратимой всеобщей гибели; к существованию, в котором только и есть примечательного, что его смехотворная скоротечность и на финише — полная утрата всякой способности получать радость. То, что нас выхолащивает, действует как шило — в двух направлениях одновременно. Мало того, что нас изводит неспособность получить все, чего нам хочется, так, с другой стороны, нас еще подтачивает мучительная догадка о том, что с позиций смутно различимой, но стократ более содержательной человеческой реальности то, чего нам хочется, вообще ничего не стоит. Никогда еще в мире не было такого количества опустошенных людей — куда ни глянь, груды пустых раковин, вдоль всей бескрайней полосы прибоя, а каждая волна добавляет к ним все новые и новые, и так без конца.

 В нашей власти остановить зачатие детей; но не в нашей власти убивать незачатых детей. Закон требует предъявить тело.

 В нашей вселенной зеркал и метафор человек служит отражением и параллелью всем существующим реальностям. Все они присутствуют в каждом сознании, хотя и глубоко скрыты. Бесконечный процесс приобретает конечность в каждой вещи; каждая вещь — это поперечный срез вечности.

 Внебрачная связь становится особенно заманчивой после нескольких лет супружеской жизни. У мужей развивается что-то вроде nostalgie de la vierge, у жен — мечта о жизни за стенами домашней тюрьмы, за глухими четырьмя стенами, имя которым муж, дети, работа по дому и кухня. У мужчин желание, судя по всему, имеет откровенно сексуальную направленность. У женщин это мечта, организованная более сложно. Но в обоих случаях это бегство от реальности; а если тут замешаны еще и дети — бегство от ответственности.

 В обществах, одержимых деньгами, и мужчины и женщины обречены испытывать неудовлетворенность, потому что привычка покупать так же труднопреодолима и в конечном счете так же пагубна, как привычка употреблять героин. Хочется все больше и больше, и так пока не умрешь. В таких обществах люди обречены быть виновными, потому что слишком немногие имеют слишком много и слишком многие сурово наказаны за нищету и невежество, в которых они не виновны. За каждым шиллингом, франком, рублем, долларом стоит дистрофичный ребенок, — грядущее: исходящий завистью и изголодавшийся мир будущего.

 В обычной жизни нам нелегко бывает отделить своекорыстные мотивы от того «гигиенического» мотива, который я выделяю в отдельную категорию. Однако гигиенический мотив всегда можно использовать для оценки прочих мотивов. Он являет собой как бы их мерило, особенно применительно к той, увы, обширной разновидности, когда благое, в глазах совершающего, деяние оборачивается в результате несомненным злом. Среди инквизиторов, среди протестантов — охотников за ведьмами и даже среди нацистов, истреблявших целые народы, были несомненно те, кто вполне искренне и бескорыстно верил, что творит благо. Но даже если бы они вдруг оказались правы, все равно выяснится, что двигала ими жажда получить сомнительное вознаграждение за все их «добрые» дела. Они уповали на то, что грядет лучший мир — для них самих и их единоверцев, но никак не для еретиков, ведьм и евреев, которых они истребляли. Они поступали так не ради большей свободы, а ради большего удовольствия.

 Во времена Белого террораполиция схватила двоих подозреваемых, мужчину и женщину, которые были страстно влюблены друг в друга. Шеф полиции придумал для них дотоле неслыханную пытку. Он велел крепко связать их вместе, лицом к лицу. Поначалу любовники утешали друг друга тем, что их по крайней мере не разлучили, пусть даже это походило скорее на неразлучность сиамских близнецов. Но мало-помалу каждый стал тяготиться своей половиной (угнетала грязь, невозможность уснуть), а потом и вовсе ее возненавидел; и наконец их взаимное отвращение дошло до того, что когда их освободили, они расстались и никогда больше друг с другом не разговаривали.

 Во всех странах, где уровень жизни не сводится к простому минимуму для ее поддержания, двадцатый век отмечен резким повышением интереса к жизненным удовольствиям. Дело не только в отмирании веры в загробную жизнь, но и в том, что  смерть сегодня стала более реальной, более вероятной — теперь, когда есть водородная бомба.

 Во всяком капиталистическом обществе наблюдается тенденция обращать весь опыт жизни и все отношения в вещи — вещи, к которым применима та же шкала ценностей, что и к стиральным машинам, и к батареям центрального отопления: то есть оценка с точки зрения относительной дешевизны того или иного бытового удобства и удовольствия, извлекаемого от его использования. Кроме того, в перенаселенном, живущем под страхом инфляции обществе прослеживается тенденция к созданию вещей недолговечных, и следовательно, к тому, чтобы видеть в недолговечности и добродетель, и источник удовольствия. Старое на выброс, новое в дом. Подобно тому, как за нами неотступно следует призрак любовной связи, от нас не отстает и призрак вечной жажды новизны, и оба эти призрака — родные братья.

 Во всяком случае, не меньшее, если не большее зло, чем сама внебрачная связь» представляет собой ситуация, при которой такая связь, окруженная манящей аурой аморальности и передового свободомыслия, выступает неким «удачным» прибежищем, неким способом уйти от разностороннего давления общества, некой компенсацией за то, что в конце концов придется умереть, — то есть выступает всем тем, чем она отчасти и является, но чем по сути быть не должна. Поскольку в эпоху, когда такие отношения все еще идут вразрез с официальным законом, какими бы безобидными помыслами и удовольствиями они ни сопровождались, ясно, что они неизбежно вступают в конфликт со всеми теми представлениями о недопустимом, с точки зрения образа мыслей и совести (то есть с тем коллективным суперэго), — которые внедрены в наше сознание обществом.

 Водитель грузовика, перевозящего взрывчатые материалы, ведет машину осторожнее, чем тот, у которого в кузове кирпичи; и водитель грузовика со взрывчаткой, если он не верит в  жизнь после смерти, ведет машину осторожнее, чем тот, кто верит.

 Возможны ситуации и смыслы, которые идут вразрез с евклидовой геометрией; но для обычных целей вполне довольно того, что она кажется приемлемой и что в обычных ситуациях она «работает».

 Воинствующие антирелигиозные движения основываются именно на таком механистическом заблуждении: будто бы самая эффективная машина и есть наилучшая. Но наилучшая машина — та, которая наиболее эффективна в данных обстоятельствах.

Война [всякая биологическая борьба] есть справедливость, потому что все возникает через вражду: война есть отец всех вещей.

 Во многих отношениях ставки на этих бегах делать легче, чем в случае, когда нужно выбрать между вмешивающимся и невмешивающимся богом или загробной жизнью и полным исчезновением. Большинство религий и кодексов правосудия исходят из полной свободы воли, чтобы обеспечить эффективность своих этических и карательных систем; и это более простительно (хотя столь же бездоказательно с точки зрения наглядной демонстрации), чем детерминистское низведение всего поведения человека до простой механики. «Почтальон стал жертвой наводнения» и «Почтальон стал жертвой вооруженного нападения», возможно, принадлежат к одной и той же категории событий, с точки зрения эволюции, но не с точки зрения человеческого общества, для которого значение их принципиально различно. Вероятно, можно допустить, что у конкретного убийцы не было свободы выбора; но это не значит допустить, что вообще у всех в подобной ситуации не было бы выбора. Можно спорить о том, в какой мере обладает свободой воли тот или другой индивид; но отказывать в ней всему человечеству в целом значит замахнуться на глобальный вопрос, почему мы все не вооруженные бандиты — и почему мы способны делать выбор, не преследующий наших своекорыстных интересов.

 В определенном смысле, однако, каждый отдельный противополюс должен казаться враждебным по отношению к «призраку» по имени «я», который представляет собой совокупность всех прочих противополюсов. Противополюс к «я есть», причем строго противоположный, — «я не есть». Как это ни парадоксально, он отнюдь не самый враждебный: ведь моя  смерть (о чем  красноречиво напоминают нам надгробные плиты) как минимум свидетельствует о моем существовании. Все мы так или иначе думаем о собственной смерти, и в этом нет, как правило, ничего патологического — напротив, это один из простейших способов убедиться, что мы  живы. Но другие противополюсы, которые являются внешними по отношению к моему телу, за пределами моего непосредственного окружения и того, чем я обладаю, — все они фактически отодвигают меня на задний план. Они мешают мне (и другим людям тоже) сосредоточиться на мне самом. Они меня умаляют. И тем самым пробуждают во мне мое личное чувство немо.

 Вопреки всей его ярой враждебности по отношению к былым религиям, социализм сам  религия; и ни в чем это не проявляется с такой очевидностью, как в его ненависти к ереси, к любой критике, которая отказывается принимать определенные положения догмы как неоспоримые критерии реальности. Приятие догмы становится главным доказательством веры в учение. И это тотчас же ведет к окостенению.