Я сознаюсь, что подходил к Сталину с некоторым подозрением и предубеждением. В моем сознании был создан образ очень осторожного, сосредоточенного в себе фанатика, деспота, завистливого, подозрительного монополизатора власти. <…> Я ожидал встретить безжалостного, жестокого доктринера и самодовольного грузина-горца, чей дух никогда полностью не вырывался из родных горных долин. Но я вынужден был признать, что под его руководством Россия была не только сверхтиранизирована и приведена в упадок, она была отрегулирована и возрождается. <…> Все смутные слухи, все подозрения для меня перестали существовать навсегда, после того, как я поговорил с ним несколько минут. <…> Однако ум Сталина был почти так же ограничен, ограничен в доктринах Ленина и Маркса, как и умы выдрессированных сотрудников британской разведки и дипломатии (о которых я уже отозвался весьма нелестно). Он был точно таким же негибким. <…> Иногда мне хотелось сдвинуть его с неприступных позиций, и иногда это, кажется, удавалось, но как только Сталин чувствовал под ногами зыбкую почву, он находил опору в какой-нибудь испытанной временем фразе и продолжал отстаивать свои ортодоксальные взгляды. <…> Я никогда не встречал человека более искреннего, порядочного и честного; в нем нет ничего темного и зловещего, и именно этими его качествами следует объяснить его огромную власть в России.

Опыт автобиографии (1934)